Work Text:
— Чертовы еретики… — бормотал Максвелл, чтобы не оглохнуть от тишины.
Стены были настолько голые, что видны мазки валика для побелки. Казалось, даже эхо скучало и цеплялось за последнее “и” его брани, постукивая каблуками вместе с нарезающим круги епископом.
Интегра Хеллсинг назначила ему встречу в англиканской церкви, и, видимо, чтобы не оставаться в долгу перед достопочтенным главой Искариотов, решила встретить его по-итальянски: с ощутимым опозданием.
Сперва Максвелл ждал сидя на скамье, чтобы сохранить видимость благодушия. Но стоило иной вороне тяжело рухнуть на крышу, а человеческому подсознанию дорисовать за этим шумом цокот человеческих шагов, как вся идиллия рушилась, а Максвелл нервно дергался в ожидании визитерши.
Спустя десяток минут он все-таки решился пожертвовать образом во имя предотвращения морального распада. И стал делать то, на что обычно сподвигал его мозг при затяжной телефонной беседе: обводить шагами периметр помещения.
Любой творец подтвердит: скука заставляет вгрызаться в детали. Развлекался епископ разглядыванием трещин, углов, теней и узоров, пока не решил для себя, сознательно или нет, что эмоциональная окраска занимает рассудок покрепче беспристрастных созерцаний. Те же трещины, углы, тени и узоры, каждое их несовершенство, служило уликой воображаемому суду Максвелла над всеми протестантами путем индукции: смертный приговор вынесен на основании одной несчастной англиканской церквушки, избранной Интегрой Хеллсинг, будто бы специально, амбассадором от имени всех протестантских храмов: всех, как один, намеренно уродливых и производящих впечатление столь же значительное, как таракан в индийском ресторане.
Когда он досчитал пылинки, взгляд перескочил на витраж. Алтарь — бледная пародия на католичество. Окно — убогость в потном от лондонского дождя стекле. Витраж… хм. Говорят, они против икон, но какая разница? Для кого-то и распятый Христос может заменить непристойный журнал. Все зависит от наблюдателя.
Присмотревшись, он узнал Девору-пророчицу — красное платье и рядом зеленая клякса, должно быть, пальма. Максвелл провел по стеклу пальцем, лишь чтобы развлечься новой текстурой. Отступил на шаг — и впервые увидел то, что действительно стоило внимания в этом протестантском курятнике: собственное отражение в наиболее густых участках витража.
И как же он был хорош в переливах! Изящный, острый, по-мученически стройный, но осанка его требовала органной фуги. Он подставил ладони к стеклу в жесте щедрости и милосердия. Склонился над фигурой пророчицы — снисходительно, будто говоря: «Не трепещи, милая. Войско поведу я». Волосы его скользнули набок и заиграли бликами изумрудного, красного, синего.
В голову закралось нелепое: если уж папесса Иоанна могла прятать под рясой беременность, то уж точно не всякую истину укроешь тканью. Вот, например, стоящее во весь рост мужское тщеславие.
Что-то в груди потянуло вниз, к самому паху. Наверное, так ощущается время, когда оно застревает. Мгновение застыло в закатной гуще, и даже лучи витража будто присели на землю, перестав течь.
Он протянул руки к изображению — навстречу метнулись темные контуры ладоней. Пальцы приняли на себя ледяную гладь. Локти распахнулись, грудь прижалась к стеклу, и он залюбовался своим профилем, вытянутым и строгим. Шея натянулась, позвоночник дрогнул, и холод пробежал по нему, как если бы над спиной выжали мокрую ткань.
Он приподнял подол сутаны, опустил брюки и ткнулся в отражение головкой члена. Холод стекла сдался под натиском горячей крови, и вскоре его член и тот, что напротив него разделили тепло на двоих.
Первый толчок дался с трудом. Член, стройный и жилистый, как рука владельца, поначалу еле сдвигался с места, а под конец и вовсе соскользнул. Максвелл подался ближе, вжал ствол рукой в иной библейский сюжет. Богохульством он это не счел: любое создание еретика есть богохульство по умолчанию. А еретический Бог такой же вымышленный персонаж, как Супермен, Аллах и Санта Клаус.
Он яростно стиснул основание, толкнул таз вперед, постепенно набирая темп. И с редким восхищением облюбовал боковым зрением развернутую шею. Так хотелось прикоснуться к ней, живой, трепещущей пульсом, как гул барабанов на шествиях Страстной Недели. Однако его позиция была хоть и достойной иконографии, но крайне шаткой. Опершись о стекло предплечьем, он приласкал отражение пальцем, представил, как пытается чуть сжать рукой кадык, кокетливо трепещущий при каждом стоне.
Стонал он негромко: все еще был жив страх внезапного обличения. Но эхо, льстивое до каждого вздоха, возвращало стоны с удвоенной громкостью.
Стекло запотело быстро. Не найдя в себе силы прижиматься до победного, он прискорбно взял член в руку. Скорбь эта, однако, продлилась недолго: теперь отраженный силуэт уже сам касался своих аккуратных сосков, затвердевших под натиском паломничающих вокруг пальцев, вонзал короткие ногти в ключицы и нежно перебирал узкую серебристую дорожку редких волос на груди, достаточно коротких, чтоб не завиться и достаточно редких, чтоб не сбривать.
Изящная кисть без пощады скользила по плоти, разогревая ее до жжения; удовольствие затуманивало взгляд, тело жаждало продолжения, чтобы кожа сминалась, словно гофрированная бумага, и тут же выпрямлялась вновь.
Они излились одновременно, затмив пророчицу, пальму, народ. Максвелл обернулся, вздохнул и с облегчением скатился вниз по стене, уселся.
Интегра Хеллсинг настойчиво сверлила его взглядом.
